…их же любим благодарным сердцем…
Полный день Маканый провел рядом с Шоораном. Разговаривать, шутить было невмоготу, и Маканый подавлено молчал, но далеко не отходил, присматривался, думал и старался понять. Хотя, что здесь особенно понимать? Сначала Шооран был спокоен, он явно ничего не знал – и вдруг вскинулся бежать. Вряд ли это из-за женщины. Если она ему опасна, он легко мог прогнать ее на верную смерть. А если нет, то зачем бежать?
Маканый вздохнул потер пальцем лоб. Не о том он сейчас думает. Сейчас вообще не надо думать, чтобы ненароком не раскрыть тайну. Сейчас, пока тайна еще прикрыта, надо действовать. Надо успеть уничтожить человека, который стал слишком опасен для возможного илбэча.
Когда-то, за дерзкие грабежи его макали три раза, да и то старший брат ласково объяснял, что наказывают его не за воровство, а за то, что переоделся духом шавара. Тогда он потерял имя, даже для себя самого стал Маканым. Второй раз преступление было более серьезное. Тайничок с кое-какими вещичками и жратвой был квалифицирован как подрыв основ государства. Так, во всяком случае, объявили собравшимся поглазеть на макание. Макали шесть раз. От дюжины, полагавшейся за попытку спорить с начальством, он счастливо уклонился. А теперь четвертое преступление, самое страшное – знать. Он еще не совершил его, но одна лишь возможность подобного требует возмездия. Илбэч, если конечно он жив, должен жить спокойно.
Торопиться некуда, вряд ли сегодня в далайне что-то изменится, но и задерживаться – зачем? Чтобы сжамкать еще одну миску каши? Дела переделаны, женщину он отвел к палатке, представил соседям, показал поле, познакомил с Ай. Дурочка взглянула исподлобья и убежала куда-то, должно быть, в нарушение приказа, шастать по мокрому. Сушильщица вне себя от счастья бормотала какие-то слова. Потом села кормить ребенка. Трудно ей будет управляться с одной рукой, ну да как-нибудь… Кому есть для чего жить – тот справится.
Маканый зашел к себе, собрался. Надел башмаки (у него теперь прекрасные башмаки!), хитиновые поножи и панцирь, глухой шлем. Взял связку соломенных факелов, два гарпуна, нож. Есть не стал, отбитое нутро плохо принимало пищу, так зачем мучить его напоследок? Натянул толстые рукавицы и пошел. Шел не торопясь и к шавару добрался под вечер. Хотя, не все ли равно? Внутри всегда ночь.
Он зажег просмоленный соломенный жгут и пригнувшись шагнул в пасть шавара. Вокруг ног сомкнулась жижа, кто-то заскреб зубами по поножам. Маканый ткнул гарпуном, выдернул из плеснувшего нойта жирха. Вот и первая добыча – стряхнул с острия многоногую тварь и пошел дальше. Паутинки зоггов налипали на прозрачный щиток, мешая смотреть, и потому факел он нес перед собой, чтобы паутина сгорала.
Сначала пол поднимался, и он почти вышел на твердое. Вспугнул семейство тукк, чавкавших над грудой слизи – видно и в шаваре что-то растет – не останавливаясь пошел дальше. Светлое пятно входа давно исчезло из виду, факел догорел и пришлось зажечь новый. Пол пошел под уклон, нойт колыхался уже выше колен, но охотничья одежда берегла тело.
Коридор еще раз свернул, впереди открылся обширный зал. Он был высок, даже вытянувшись во весь рост не удавалось достать потолка, в котором светлели бойницы окон. Как тут будет хорошо, когда этот оройхон станет сухим! Но для этого надо, чтобы илбэч жил.
По смоляной поверхности нойта пробежало волнение, в воздухе появились осязательные усы, верхняя пара клешней, потом дрожащие на тонких стеблях глаза. С минуту гвааранз рассматривал человека, и человек стоял неподвижно, подняв руку с гарпуном и с ужасом думая, что он будет делать, если вдруг ему угораздит убить зверя. Потом сказал:
– Ну иди же. Я жду.
Сухо клацнув всеми четырьмя клешнями, гвааранз двинулся вперед.
У сытого человека душа жиром заплывает.
Во времена великого Вана во всем мире оставался один изгой – сам Ван. Любой человек имел землю, каждый жил на сухом, но илбэч должен строить, ему некогда молотить хлеб и ждать, пока забродит каша. Так и получалось, что все ели сладкие лепешки, а Ван – чавгу. Недаром говорится: нельзя повидать далайн, не замочив ног. Ноги Вана не просыхали.
Счастливая жизнь, когда у каждого было все, длилась три дюжины лет, и люди считали, что она будет такой всегда. И никто не думал, что Ван стал стар, и ему трудно ходить. Но больше старости и болезней терзала Вана обида, что он, сделавший мир счастливым, остался несчастен.
Однажды Ван вышел на сухое и сел на поребрике. Люди собрались вокруг и стали смотреть на грязного старика.
– Это изгой, – сказал один.
– Как он отвратителен! – удивилась молодая девушка. – И от него воняет.
– Когда-то их было много, – объяснили ей. – Такие люди шатались повсюду и бродяжничали, потому что не желали работать.
– Смотри, – сказал отец сыну, – станешь лоботрясничать – вырастешь таким же.
– Дайте мне хлеба, – сказал Ван. – Я голоден и болен, силы оставили меня.
– Старик, – сказал крестьянин, – каждый должен есть свой хлеб. Где твое поле?
– Немощных должны кормить их дети, – добавила женщина. – Где твоя семья?
– У меня их нет, – прошептал Ван, – и не было никогда.
– Ты не хотел работать, – сказали люди, – ты бездельничал всю жизнь и не позаботился даже о собственной старости, а теперь хочешь влезть на шею тем, кто трудился? Не выйдет. Уходи, бродяга.
– Я трудился всю жизнь, – возразил илбэч. – Я скоро умру, но я хотел бы умереть по-человечески.
– Он работал? – закричал один из толпы. – Лжец! Где мозоли от серпа на твоих ладонях? Где след резца на руке? Где шрамы, что украшают охотника и цэрэга? Где, хотя бы, ожоги от харваха? Ты всю жизнь валялся в нойте и жрал дармовую чавгу – это сразу видно. Так иди, валяйся там и дальше.