Когда через несколько минут цэрэги появились на позиции, они увидели, что Шооран с копьем в руках сидит на поваленном ухэре и смотрит на пустой оройхон, где только что бушевала смерть.
– Ты что наделал, дурень! – завопил дюженник, увидав разгром.
– Я выбил ему глаз, – сказал Шооран.
– Дубина! Бовэр безмозглый! Из какой лужи ты выполз на мою погибель?! – артиллерист не мог успокоиться. – Это надо же придумать – палить по Ёроол-Гую! Чтоб тебе вовек не просохнуть! Мне плевать, куда ты там попал – в глаз или в нос, все равно новый вырастет. А харвах ты спалил и орудие испортил. И вообще, как ты сумел выстрелить?
– Вот, – сказал Шооран, поднимая брошенное в панике копье с мелко околотым кремневым наконечником.
Дюженник раскрыл рот, но подавился, проглотив готовую вылететь фразу. Копье было его собственное.
– Ладно, – сказал он, выдохнув воздух, – разберемся. – И забрав копье, пошел собирать солдат, чтобы поставить ухэр на прежнее место.
На этот раз доклад дюженника выставлял Шоорана в самом неблагоприятном свете, так что взыскание оказалось тяжелым. Во владениях благородного Моэртала не было огненных земель, и весь харвах до последней порошины приходилось получать из казны или покупать втридорога за свои средства. Тем более это касалось ухэра – своими силами починить изработавшееся орудие было невозможно. Неудивительно, что одонт разгневался, и Шоорану не помогло даже заступничество пятерых цэрэгов, которые, благодаря неожиданному выстрелу, сумели ускользнуть от рук Ёроол-Гуя. А может быть, наместник был раздосадован, что лишь пять человек остались от четырех лучших дюжин, и сорвал досаду на не вовремя подвернувшемся Шооране. Кто знает? Мысль благородного глубока как далайн и извилиста, как путь жирха. Сначала гневный Моэртал грозился вовсе выгнать провинившегося на мокрое, но потом остыл, и, лишив Шоорана копья, назначил на позорную должность тюремщика.
– Ничего, – утешал Шоорана приятель Турчин, – выслужишься. Обученных воинов мало осталось. Всех Ёроол-Гуй пожрал. Ты бы видел, что там было! Всюду руки ползают, тонкие, без глаз… хватают всех, не разбирая… Ка-ак я прыгал!.. Не, жаль тебя там не было!
Шооран не был особо огорчен опалой. Теперь он мог больше времени проводить дома, не оставляя Яавдай одну на целые недели. Сейчас ему хотелось быть рядом с Яавдай сильнее, чем когда бы то ни было.
За последние полгода Шооран не построил ни одного оройхона, и вообще не часто вспоминал о своем предназначении. Зато о проклятии он помнил постоянно. Один раз ему уже удалось обмануть судьбу: у него есть семья – Яавдай, которую он любит больше всего на свете. Странным образом Шооран не мог произнести слово «люблю», оно застревало в горле, и губы становились непослушными. Невозможным представлялось выговорить его под внимательным, словно изучающим взглядом Яавдай. Шоорану казалось, что любое признание прозвучало бы фальшиво, и он впервые назвал Яавдай любимой чуть не через месяц после свадьбы. Но тем сильнее он чувствовал, как необходима ему Яавдай. На ней сосредоточилась вся жизнь, и одна мысль, что пророчество Ёроол-Гуя может исполниться, бросала Шоорана в холод. Зная историю безумного илбэча, Шооран понимал, что женитьба – это еще не вся жизнь. Беды Энжина начались, когда у Атай должен был появиться ребенок. Помня об этом, Шооран внимательно присматривался к Яавдай. Казалось, если он вовремя заметит признаки будущего материнства, то сумеет уберечь жену и ребенка от всякой беды, и с той минуты все всегда будет хорошо. Жаль, что ранние признаки, о которых понаслышке знал Шооран, были смутными и неопределенными, и Шооран напрасно мучился, гадая и не решаясь впрямую спросить свою подругу не беременна ли она. А Яавдай по-прежнему смотрела вглубь себя и никогда не начинала разговор первой.
Служба при тюрьме была скучной и необременительной. Повелитель понимал, что узников необходимо кормить, а это лишний расход, поэтому тюрьма обычно была пустой. Лишь после облав обе камеры оказывались набиты изгоями и земледельцами, вздумавшими в недобрый час поживиться вольно растущей чавгой или подработать на харвахе. Их в течение дня или двух уводили на допрос, а затем отпускали, пригрозив, или отправляли на каторжные работы. Кое-кто попадал в шавар. Но даже в этом случае одонт не утруждал себя излишним судопроизводством. Чаще всего обе камеры стояли пустыми, и второй тюремщик – одряхлевший на службе инвалид, спал в одной из этих камер, поставив в изголовье ненужную ему костяную пику.
Но однажды, спустившись в нижний ярус алдан-шавара, Шооран увидел, что напарник не только не спит, но стоит на часах возле одной из камер, браво выпятив грудь, на которой – невиданное дело! – красуется панцирь.
– Что случилось? – спросил Шооран, подходя.
– Тс-с!.. – громко прошептал стражник и, припав к уху Шоорана, сообщил: – Там илбэч. Поймали-таки. Только это тайна, никто не должен знать. Уже послали к одонту, он сам сюда придет. Вот какая тайна.
Шооран глянул в заложенный чешуей глазок. В скупо освещенной камере, свернувшись на нарах, лежал Чаарлах. На полу рядом с лежанкой стояла миска каши и чаша с водой, чего никогда не бывало прежде. Но было видно, что узник не притронулся ни к тому, ни к другому.
«Замучают старика», – обреченно подумал Шооран.
От входа послышались быстрые шаги, оба караульщика вытянулись и замерли. К ним шел одонт Моэртал. Он был один, без свиты и без богатого облачения, верно, услышав новость, поспешил к тюрьме в чем был.
– Ну, жив он? – спросил Моэртал издали.